Глава XXXI. Автор гаврилиады*


    Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому Народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни*, сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки*.
    Среди них двигался Никифор Ляпис, молодой человек с бараньей прической и неустрашимым взглядом. Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом Народов с главного подъезда. Никифор Ляпис проник в здание через амбулаторию. В Доме Народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов*.
    Прежде всего Никифор Ляпис пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека. Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпис неторопливо стал обходить свои владения*.
    Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала «Герасим и Муму». Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпис двинулся в «Гигроскопический вестник», еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром.
    — Доброе утро» — сказал Никифор. — Написал замечательные стихи.
    — О чем? — спросил начальник литстранички. — На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой*, что у нас журнал...
    Начальник для более тонкого определения сущности «Гигроскопического вестника» пошевелил пальцами.
    Трубецкой-Ляпис посмотрел на свои брюки из белой рогожки*, отклонил корпус назад и певуче сказал:
    — «Баллада о гангрене».
    — Это интересно, — заметила гигроскопическая персона, — давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики.
    Ляпис немедленно задекламировал:

Страдал Гаврила от гангрены,
Гаврила от гангрены слег...*
    Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом.
    — Вы делаете успехи, Трубецкой, — одобрил редактор, — но хотелось бы еще больше... Вы понимаете?
    Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник.
    В журнале «Будни морзиста» Ляписа встретили гостеприимно.
    — Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников* и вместе с тем, вы понимаете?..
    — Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется «Последнее письмо». Вот...
Служил Гаврила почтальоном,
Гаврила письма разносил...
    История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу.
    — Где же происходило дело? — спросили Ляписа.
    Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи.
    — В чем дело? — сказал Ляпис. — Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый.
    — Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции*.
    — А почему вы не хотите почтальона?
    — Пусть полежит. Мы его берем условно.
    Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа — стихотворец из пригорода.
    Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием — «Молитва браконьера».
Гаврила ждал в засаде зайца,
Гаврила зайца подстрелил.
    — Очень хорошо! — сказал добрый Наперников. — Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха*. Только нужно кое-что исправить. Первое — выкиньте с корнем «молитву».
    — И зайца, — сказал конкурент.
    — Почему же зайца? — удивился Наперников.
    — Потому что не сезон.
    — Слышите, Трубецкой, измените и зайца.
    Поэма в преображенном виде носила название «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов тоже не стреляют летом. В окончательной форме стихи читались: «Гаврила ждал в засаде птицу, Гаврила птицу подстрелил»... и так далее.
    После завтрака в столовой Ляпис снова принялся за работу. Белые его брюки мелькали в темноте коридоров. Он входил в редакции и продавал многоликого Гаврилу.
    В «Кооперативную флейту» Гаврила был сдан под названием «Эолова флейта».
Служил Гаврила за прилавком,
Гаврила флейтой торговал...
    Простаки из толстого журнала «Лес, как он есть» купили у Ляписа небольшую поэму «На опушке». Начиналась она так:
Гаврила шел кудрявым лесом,
Бамбук Гаврила порубал.
    Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции «Работника булки». Поэма носила длинное и грустное название: «О хлебе, качестве продукции и о любимой»*. Поэма посвящалась загадочной Хине Члек*. Начало было по-прежнему эпическим:
Служил Гаврила хлебопеком,
Гаврила булку испекал...
    Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули.
    Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник, другие в четверг или пятницу, третьи через две недели. Пришлось идти занимать деньги в стан врагов — туда, где Ляписа никогда не печатали.
    Ляпис спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат «Станка». На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким.
    — А! — воскликнул Персицкий. — Ляпсус!
    — Слушайте, — сказал Никифор Ляпис, понижая голос, — дайте три рубля. Мне «Герасим и Муму» должен кучу денег.
    — Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчас приду.
    И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников «Станка».
    Завязался общий разговор.
    — Ну, как торговля? — спрашивал Персицкий.
    — Написал замечательные стихи!
    — Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал?
    — Что Гаврила? Ведь это же халтура! — защищался Ляпис. — Я написал о Кавказе.
    — А вы были на Кавказе?
    — Через две недели поеду.
    — А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!
    — Очень меня это пугает! Они же на Кавказе не ядовитые!
    После этого ответа все насторожились.
    — Скажите, Ляпсус, — спросил Персицкий, — какие, по-вашему, шакалы?
    — Да знаю я, отстаньте!
    — Ну, скажите, если знаете!
    — Ну, такие... В форме змеи.
    — Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами.
    — Никогда я этого не говорил! — закричал Трубецкой.
    — Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались ему всучить такие стишата в «Герасим и Муму», якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении «Кантон» пеньюар — это бальное платье? Почему?!
    — Вы — мещанин, — сказал Ляпис хвастливо.
    — Почему в стихотворении «Скачки на приз Буденного» жокей у вас затягивает на лошади супонь и после этого садится на облучок? Вы видели когда-нибудь супонь?
    — Видел.
    — Ну, скажите, какая она?
    — Оставьте меня в покое. Вы псих.
    — А облучок видели? На скачках были?
    — Не обязательно всюду быть, — кричал Ляпис, — Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции.
    — О, да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии.
    Ляпис не понял сарказма. Он горячо продолжал:
    — Пушкин писал по материалам. Он прочел историю пугачевского бунта*, а потом написал. А мне про скачки все рассказал Энтих*.
    После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой*.
    — Вы писали этот очерк в «Капитанском мостике»?
    — Я писал.
    — Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом»*... Ну, и удружили же вы «Капитанскому мостику». Мостик теперь долго вас не забудет, Ляпис!
    — В чем дело?
    — Дело в том, что... Вы знаете, что такое домкрат?
    — Ну, конечно, знаю, оставьте меня в покое...
    — Как вы себе представляете домкрат? Опишите своими словами.
    — Такой... Падает, одним словом.
    — Домкрат падает. Заметьте все. Домкрат стремительно падает. Подождите, Ляпсус, я вас сейчас принесу полтинник. Не пускайте его.
    Но и на этот раз полтинник выдан не был. Персицкий притащил из справочного бюро двадцать первый том Брокгауза от Домиции до Евреинова. Между Домицием, крепостью в великом герцогстве Мекленбург-Шверинском, и Доммелем, рекой в Бельгии и Нидерландах, было найдено искомое слово.
    — Слушайте! «Домкрат (нем. Daumkraft) — одна из машин для поднятия значительных тяжестей. Обыкновенный простой Д., употребляемый для поднятия экипажей и т. п., состоит из подвижной зубчатой полосы, которую захватывает шестерня, вращаемая с помощью рукоятки». И так далее и далее. «Джон Диксон в 1879 г. установил на место обелиск, известный под названием «Иглы Клеопатры», при помощи четырех рабочих, действовавших четырьмя гидравлическими Д.». И этот прибор, по-вашему, обладает способностью стремительно падать? Значит, усидчивые Брокгауз с Ефроном обманывали человечество в течение пятидесяти лет? Почему вы халтурите, вместо того чтобы учиться? Ответьте!
    — Мне нужны деньги.
    — Но у вас же их никогда нет. Вы ведь вечно рыщете за полтинником.
    — Я купил много мебели и вышел из бюджета.
    — И много вы купили мебели? Вам за вашу халтуру платят столько, сколько она стоит, — грош.
    — Хороший грош! Я такой стул купил на аукционе...
    — В форме змеи?
    — Нет. Из дворца. Но меня постигло несчастье. Вчера я вернулся ночью домой...
    — От Хины Члек? — закричали присутствующие в один голос.
    — Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского*. Прихожу. Окно открыто. Ни Хунтова, ни Ибрагима дома нет. И я сразу почувствовал, что что-то случилось.
    — Уй-юй-юй! — сказал Персицкий, закрывая лицо руками. — Я чувствую, товарищи, что у Ляпсуса украли его лучший «шедевр» — Гаврила дворником служил, Гаврила в дворники нанялся.
    — Дайте мне договорить. Удивительное хулиганство! Ко мне в комнату залезли какие-то негодяи и распороли всю обшивку стула. Может быть, кто-нибудь займет пятерку на ремонт?
    — Для ремонта сочините нового Гаврилу. Я вам даже начало могу сказать. Подождите, подождите... Сейчас... Вот! Гаврила стул купил на рынке, был у Гаврилы стул плохой. Скорее запишите. Это можно с прибылью продать в «Голос комода»... Эх, Трубецкой, Трубецкой*!.. Да, кстати, Ляпсус, почему вы Трубецкой? Никифор Трубецкой? Почему вам не взять псевдоним еще получше? Например, Долгорукий! Никифор Долгорукий! Или Никифор Валуа*? Или еще лучше — гражданин Никифор Сумароков-Эльстон? Если у вас случится хорошая кормушка, сразу три стишка в «Гермуму», то выход из положения у вас блестящий. Один бред подписывается Сумароковым, другая макулатура — Эльстоном, а третья — Юсуповым*... Эх вы, халтурщик!.. Держите его, товарищи! Я расскажу ему замечательную историю. Вы, Ляпсус, слушайте! При вашей профессии это полезно.
    По коридору разгуливали сотрудники, поедая большие, как лапти, бутерброды. Был перерыв для завтрака. Бронеподростки гуляли парочками. Из комнаты в комнату бегал Авдотьев, собирая друзей автомобиля на экстренное совещание. Но почти все друзья автомобиля сидели в секретариате и слушали Персицкого, который рассказывал историю, услышанную им в обществе художников.
    Вот эта история.


Рассказ о несчастной любви


    В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали ее Клотильдой.
    Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс.
    Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а еще и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась. Человек, поразивший ее своей красотой, был скульптором. Мастерская его помещалась у Новой Голландии*.
    Сидя на подоконнике, молодые люди смотрели в черный канал и целовались. В канале плавали звезды, а может быть, и гондолы. Так, по крайней мере, казалось Клотильде.
    — Посмотри, Вася, — говорила девушка, — это Венеция! Зеленая заря светит позади черно-мраморного замка.
    Вася не снимал своей руки с плеча девушки. Зеленое небо розовело, потом желтело, а влюбленные все не покидали подоконника.
    — Скажи, Вася, — говорила Клотильда, — искусство вечно?
    — Вечно, — отвечал Вася, — человек умирает, меняется климат, появляются новые планеты, гибнут династии, но искусство неколебимо. Оно вечно.
    — Да, — говорила девушка, — Микель-Анджело...
    — Да, — повторял Вася, вдыхая запах ее волос, — Пракситель!..
    — Канова!..
    — Бенвенуто Челлини!..
    И опять кочевали по небу звезды, тонули в воде канала и туберкулезно светили к утру.
    Влюбленные не покидали подоконника. Мяса было совсем мало. Но сердца их были согреты именами гениев.
    Днем скульптор работал. Он ваял бюсты. Но великой тайной были покрыты его труды. В часы работы Клотильда не входила в мастерскую. Напрасно она умоляла:
    — Вася, дай посмотреть мне, как ты творишь!
    Но он был непреклонен. Показывая на бюст, покрытый мокрым холстом, он говорил ей:
    — Еще не время, Клотильда, еще не время. Счастье, слава и деньги ожидают нас в передней. Пусть подождут.
    Плыли звезды...
    Однажды счастливой девушке подарили контрамарку в кино. Шла картина под названием «Когда сердце должно замолчать». В первом ряду, перед самым экраном, сидела Клотильда. Воспитанная на Шиллере и любительской колбасе, девушка была необычайно взволнована всем виденным.
    «Скульптор Ганс ваял бюсты. Слава шла к нему большими шагами. Жена его была прекрасна. Но они поссорились. В гневе прекрасная женщина разбила молотком бюст — великое творение скульптора Ганса, над которым он трудился три года. Слава и богатство погибли под ударом молотка. Горе Ганса было безысходным. Он повесился, но раскаявшаяся жена вовремя вынула его из петли. Затем она быстро сбросила свои одежды.
    — Лепи меня! — воскликнула она. — Нет на свете тела, прекраснее моего.
    — О! — возразил Ганс. — Как я был слеп!
    И он, охваченный вдохновением, изваял статую жены. И это была такая статуя, что мир задрожал от радости. Ганс и его прекрасная жена прославились и были счастливы до гроба».
    Клотильда шла в Васину мастерскую. Все смешалось в ее душе. Шиллер и Ганс, звезды и мрамор, бархат и лохмотья*...
    — Вася! — окликнула она.
    Он был в мастерской. Он лепил свой дивный бюст — человека с длинными усами и в толстовке. Лепил он его с фотографической карточки.
    — И вся-то наша жизнь есть борьба*! — напевая, скульптор придавал скульптуре последний лоск.
    И в эту же секунду бюст с грохотом разлетелся на куски от страшного удара молотком. Клотильда сделала свое дело. Протягивая Васе руку, запачканную в гипсе, она гордо сказала:
    — Почистите мне ногти!
    И она удалилась. До слуха ее донеслись странные звуки. Она поняла, в чем дело: великий скульптор плакал над разбитым творением.
    Наутро Клотильда пришла, чтобы продолжить свое дело: вынуть потрясенного Васю из петли, сбросить перед ним свои одежды и сказать:
    — Лепи меня! Нет на свете тела, прекраснее моего!
    Она вошла и увидела.
    Вася в петле не висел. Он сидел на высокой табуреточке спиною к вошедшей Клотильде и что-то делал.
    Но девушка не смутилась. Она сбросила все одежды, покрылась от холода гусиной кожей и вскричала, лязгая зубами:
    — Лепи меня, Вася, нет на свете тела, прекраснее моего!
    Вася обернулся. Слова песенки застыли на его устах.
    И тут Клотильда увидела, что он делал.
    Он лепил дивный бюст — человека с длинными усами и в толстовке. Фотографическая карточка стояла на столике. Вася придавал скульптуре последний лоск.
    — Что ты делаешь? — спросила Клотильда.
    — Я леплю бюст заведующего кооплавкой №28.
    — Но ведь я же вчера его разбила! — пролепетала Клотильда. — Почему ты не повесился? Ведь ты же говорил, что искусство вечно. Я уничтожила твое вечное искусство. Почему же ты жив, человек?
    — Вечное-то оно — вечное, — ответил Вася, — но заказ-то нужно сдать. Ты как думаешь?
    Вася был нормальным халтурщиком-середнячком.
    А Клотильда слишком много читала Шиллера.


    — Так вот, Ляпсус, не пугайте Хиночку Члек своим мастерством. Она нежная женщина. Она верит в ваш талант. Больше, кажется, в это никто не верит. Но если вы еще месяц будете бегать по «Гигроскопическим вестникам», то и Хина Члек отвернется от вас. Кстати, полтинника я вам не дам. Уходите, Ляпсус!..


Глава XXXII

Содержание


1